Однажды, спустя восемнадцать месяцев после отъезда Дэвида, я вошла в кабинет и увидела его в своем кресле. Он широко улыбался. Дэвид сказал: «Теперь-то ты точно со мной поужинаешь. Я долго ждал и проделал немалый путь». Конечно, я согласилась, и мы провели чудесные дни в Лос-Анджелесе. Он пригласил меня навестить его в Лондоне. Хотя я все еще восстанавливалась после затяжной суицидальной депрессии, а мысли и чувства оставались невыносимо блеклыми и спутанными, я откуда-то знала, что рядом с ним мне станет лучше. И это была правда. Той поздней весной мы подолгу гуляли в парке Сент-Джеймс, ужинали с видом на Темзу, устраивали пикники в Гайд-парке, который находился всего через улицу от квартиры Дэвида. Постепенно пелена опустошенности и черной безнадежности спала. Я снова наслаждалась музыкой и искусством, могла смеяться и писать стихи. Долгие страстные ночи снова заставили меня поверить – ну или вспомнить, – насколько важно наслаждаться жизнью для любви и любовью для жизни.
Днем Дэвид работал в больнице, и у меня была масса времени, чтобы снова раствориться в Лондоне, который я когда-то так любила. Я ходила на прогулки в парки, снова и снова навещала галерею Тейт, рассеянно бродила по музеям естественной истории и Виктории и Альберта. Однажды с подачи Дэвида я села на паром от причала Вестминстер до Гринвича. Затем съездила на поезде в Кентербери. Я не бывала там уже несколько лет, и город, увиденный впервые в кривом зеркале мании, оставил незабываемые впечатления. У меня остались мистические воспоминания о восхитительных темных витражах, холодных отзвуках, о мрачном месте убийства Томаса Бекета, о ярких пятнах света на полу Кентерберийского собора. Но в этот раз я опускалась на колени без воодушевления, молилась без веры, чувствовала себя здесь чужой. Мои впечатления от города были спокойнее и тише.
В соборе я внезапно вспомнила, что накануне вечером забыла принять литий. Я потянулась к сумочке, открыла баночку и нечаянно рассыпала все таблетки. Пол в соборе был грязным, вокруг полно народу, и я была слишком смущена, чтобы наклоняться и собирать их. Это был момент не только смущения, но и непростых размышлений. Ведь это значило, что теперь мне придется просить Дэвида выписать мне рецепт, а значит, и признаться ему в своем состоянии. Я не могла удержаться от горьких мыслей о том, что Бог редко открывает перед нами двери, не закрывая других. Но я не могла оставаться без лекарства: в прошлый раз, когда я забросила литий, мания наступила почти мгновенно. И я бы просто не пережила еще один такой раз.
В тот вечер я рассказала Дэвиду о своей болезни. Я страшно боялась его реакции и упреков в том, что не говорила ему об этом раньше. Он очень долго молчал, и я понимала, что он думает о последствиях, медицинских и личных. Я не сомневалась в его любви, но он не хуже меня понимал, как непредсказуемо маниакально-депрессивное заболевание. Он был офицером, из крайне консервативной семьи и очень мечтал о детях, а ведь эта болезнь передается по наследству. Прогнозировать ее течение невозможно, и заканчивается она нередко фатально. Я успела пожалеть, что все рассказала. Я успела пожалеть, что не родилась нормальной, что нахожусь здесь и сейчас. Я думала о том, как глупо рассчитывать, что тебя поймут и примут, и уже настраивалась вежливо распрощаться. В конце концов, мы не были женаты, и отношения были не такими уж длительными и серьезными.
Наконец, после целой вечности молчания, Дэвид повернулся ко мне, обнял и мягко сказал: «Что ж, бывает невезение». Меня захлестнуло облегчение. Я была поражена абсолютной правдивостью этого замечания – мне действительно просто не повезло, и наконец кто-то это понял. Чувство юмора потихоньку начало просыпаться, и я подумала, что ответ Дэвида прозвучал в точности как строчка из романа Вудхауса. Я сказала ему об этом и напомнила о герое Вудхауса, который жаловался, что он вовсе не был в дурном расположении духа, но при этом не был и в хорошем. Мы оба рассмеялись – немного нервно, но лед все же был разбит.
Дэвид проявил невероятную доброту и готовность меня поддержать. Он задавал вопросы о том, что мне довелось пережить, что было самым трудным, что меня пугало и что он мог сделать, чтобы помочь, когда мне будет хуже. После этого разговора многое стало проще. Впервые я почувствовала, что не одна в противостоянии боли и неизвестности. Дэвид дал понять, что готов обо мне заботиться. Я объяснила ему, что из-за довольно редкого побочного эффекта лития мое зрение и концентрация внимания ослабли настолько, что я не могу прочитать зараз больше пары абзацев. И он читал мне стихи, Уилки Коллинза, Томаса Гарди – лежа в кровати, обняв меня одной рукой и гладя меня по голове будто я ребенок. Шаг за шагом его нежность, такт и бесконечное терпение, вера в меня и в мою здоровую суть рассеяли мои кошмары и страхи.
Я призналась Дэвиду, что боюсь уже никогда не стать собой прежней, и он поставил себе цель сделать все возможное, чтобы убедить меня в обратном. На следующий вечер, когда мы пришли домой, он объявил, что получил приглашение на ужин от двух старших офицеров британской армии, которые также страдали маниакально-депрессивным заболеванием. Мы провели в компании этих мужчин и их жен незабываемый вечер. Младший офицер был элегантен, умен и обаятелен. Ясность его ума была вне всякого сомнения. На любом из оксфордских ужинов он бы ничем не отличался от тех живых, интересных и уверенных джентльменов, что там обычно собираются. Его выдавали лишь беспокойность, изредка вспыхивающая во взгляде, и несколько меланхоличные, хоть и с оттенком иронии, нотки в голосе. Другой офицер был удивительно остроумен, говорил со звонким аристократическим акцентом. В его взгляде тоже порой проскальзывала грусть, но он оказался чудесной компанией и стал мне другом на многие годы.